Домна Родионовна. Благо ми, Господи, яко смирил мя еси, отнял свет очей моих! (медленно поворачивает лицо к дому, подымает клюку и потрясает ею, грозя). Будьте вы прокляты, окаянные! Анафема! Анафема! анафема! Погибель дому сему!
Старинный павильон в парке. Крыльцо ветхое, круглое, со ступенями и колоннами. Стеклянная дверь. Перед крыльцом заросшие клумбы с кустами сирени. Справа аллея старых лип. Слева – пруд. Полдень.
Татьяна и Катя. Выходят из аллеи и садятся на ступени крыльца.
Татьяна. Дождь будет – парит, дышать нечем.
Катя. Это от лип: когда липы цветут, пахнет ладаном, точно покойником.
Татьяна. Что вы, Катя, – медом, а не покойником. Декадентка вы ужасная… А это что у вас?
Катя. Эврипид.
Татьяна. У Федора Ивановича взяли?
Катя. Да, у него.
Татьяна (берет книгу). А, «Ипполит». Я когда-то хотела играть «Федру». У Расина, помните, – C'est Venus tout entiére à sa jiroie attachée… Как хорошо, а перевести нельзя.
Катя. «То богиня любви вся в добычу впилась»… вгрызлась, как зверь в зверя… Нет, не умею.
Татьяна. Как зверь в зверя? Неужели любовь – зверство?
Катя. Не любовь, а страсть.
Татьяна. А разве есть любовь без страсти?
Катя. Не знаю. Может быть, есть.
Татьяна. Не знаете, а хотели бы знать?
Катя. Хотела бы.
Татьяна. Лучше не узнавайте, Катя. Будьте всегда такой, как сейчас: чистая, чистая, вот как лесной родник, вся чистая, до дна прозрачная. И, ведь, счастливая?
Катя. Нет, не счастливая.
Татьяна. Какое же у вас несчастье?
Катя. Не несчастье, а хуже: ненужность; недействительность. Как будто нерожденная; несуществующая. Чужая всем. Ни живая, ни мертвая, свой собственный призрак. Приживалка; втируша: втираюсь, втираюсь, и не могу войти в жизнь…
Татьяна. А я вам все-таки завидую, Катя.
Катя. Чему?
Татьяна. Легкости. Вот бы мне вашей легкости!
Катя. Не завидуйте: это – легкость тяжелая; тяжело оттого, что слишком легко. Как во сне: летаешь, летаешь, хочешь стать на ноги и не можешь – все на аршин от земли: тяжести нет – земля не держит. Или как на воде пробка: жизнь из себя выталкивает – нужно усилие, чтоб оставаться в жизни, а только что отпустишь себя, – вода пробку вытолкнет… Федор Иванович говорит: вольная смерть от радости. А у меня не от радости и не от горя, а от легкости, оттого, что все равно… (Вдруг умолкает, как будто спохватившись).
Татьяна. А вы, Катя, не кокетка?
Катя. Кокетка? Отчего вы подумали?
Татьяна. Да вот все это: несуществующая, нерожденная, на аршин от земли… Вы собой не любуетесь?.. Aгa, покраснели. Обиделись?
Катя. Я не обиделась, а вы не поняли.
Татьяна. Не поняла? Скажите, пожалуйста, какая премудрость! Ах, вы моя милая девочка! То взрослая, даже слишком взрослая, а то вдруг маленькая, маленькая девочка… Ну, что вы на меня так смотрите? Боитесь? Не верите?.. Катя, да вы серьезно обиделись? Полно же, будьте великодушнее. А то некрасиво: кошачьи подарки, собачьи отнимки. (Встает). В самом деле, дышать нечем! Мне тоже начинает казаться, что липы ладаном пахнут. Пойдем-ка, где посвежее. – ляжем в траву.
О, не кладите меня
В землю сырую!
Скройте, заройте меня
В траву густую!
«Ипполита» будем читать. Или я вам из «Федры», хотите, по старой памяти? C'est Venus tout entiére à sa jiroie attachée… Да, «вгрызлась, вгрызлась, как зверь» – вцепилась, вгрызлась – и не отпустить… А знаете, Катя, вы вот меня не любите, а я могла бы вас полюбить… влюбиться в вас.
Катя. Вы? Нет, едва ли… не думаю.
Татьяна (смеясь). А вот и могла бы, могла бы! Ничего вы не знаете, маленькая, глупенькая девочка!
Обнимает и целует ее. Татьяна и Катя идут в аллею. Гриша и Пелагея выходят из-за кустов.
Пелагея. Ушли, слава тебе Господи! И о чем болтали? «Ипполит да Федра», а по-нашему, Иван да Федор, – Иван Сергеевич да Федор Иванович, так, что ли?
Гриша. Молчи; дура, или я уйду.
Пелагея. Не уйдешь, миленький; никуда от меня не уйдешь: мы теперь с тобой, как веревочкой, связаны. Ох, дела-дела; как сажа бела! И в старину этих самых делов довольно было, только все шито да крыто. Не то, что у вас, нынешних, – срамники вы, скандальники, бесстыдники! Вот, говорят, дедушка ваш, купец Вахрамеев; богатей, – по бороде Авраам был, а по делам хам. Дедушка – снохач, а бабушка тоже не промах – то с одним, то с другим приказчиком. Да все в тайности, в святости…
Гриша. Как ты смеешь, подлая!
Пелагея. Ну, не буду, Гришенька, не гневайся. Я, ведь, только так, к слову пришлось; а Домну Родионовну я уважаю; – благодетельница. А насчет греха; – не согрешишь – не покаешься; не покаешься – не спасешься. Вот она и спасается; на чужой шкуре свой грех выколачивает. И мы ей помогать должны… Ну-ка; Григорий Иванович, зевать не будем, а то как бы кто опять не подошел. (Взбирается на крыльцо и пробует открыть дверь). Вишь. запираться начал: должно быть, заметил что, остерегается… Ну, так в окно… Тоже заперто. Ах, беда! Да рама-то, кажись, рассохлась, скважинка есть, – отомкнуть можно, только бы просунуть что… перочинного ножичка нет ли?
Гриша. Есть.
Пелагея. Давай. (Просовывает ножичек в скважину, вынимает крючок из петли и открывает окно). Ну-ка, Гришенька, айда в окно!
Гриша. Сама лезь!
Пелагея. Что вы, барин, как можно? Дело ваше семейное, да и званье мое не такое, да и девица я: как полезу, юбочка подымется, чулочек увидите, и неприлично будет. Ну, да и грамоте я плохо знаю: не разберу адреса.